Ангел зимней войны - Страница 6


К оглавлению

6

Помолчав, он начинает переводить то, что произносит, вернее, отрывисто лает офицер, но при этом толмач держится спокойнее и доброжелательнее своего командира, такое чувство, что я видел толмача раньше, возможно, дело тут в том, что он говорит по-фински, все лучше с каждой минутой допроса, пока бестолкового, поскольку я только повторяю снова и снова, что, кроме меня, в городе никого не осталось, а я отказался эвакуироваться и никуда отсюда не уеду, раз я здесь вырос, — что бы ни происходило.

Мои слова — точка в точку повторяющие то, что я сказал Антти и Олли, — звучат сейчас лучше и правильнее, по-настоящему обдуманно, хоть в них ни капли обдуманности, в этом бреде сумасшедшего, для всех очевидного, но к ним ничего не добавишь и не убавишь, потому что они чистая правда.

Офицера все больше и больше злят мои ответы, я долдоню одно и то же, а толмач знай твердит «почему, почему», пока я наконец не говорю:

— Я рубщик дров. Отвечаю за тепло, чтоб у людей дрова были.

Становится тихо, наконец-то. В изможденном лице раздраженного офицера что-то меняется, ему удается взять себя в руки — или смириться с обстоятельствами? — и тогда он вдруг издает прямо-таки утробный рык, смысл которого солдаты нехотя передают дальше по цепочке, и вскоре на вычерненном ночью льду уже стоят сто, наверно, этих пришлых мужиков и ржут, как будто сроду ничего смешнее не слыхивали.

Смех все же лучше передергивания затворов, сейчас в меня никто не целится, поэтому я нахально опускаю руки, но с места не двигаюсь, дескать, понимаю: стоять мне или двигаться — решает здесь офицер. Его это действительно смягчает.

Он подходит ближе и рассматривает меня, он, видно, сомневается, что я правда тот, за кого себя выдаю; я изо всех сил не отвожу взгляда. Это здоровый широкоплечий носатый мужик лет сорока, у него узкие обметанные губы, которые он беспрерывно кусает, невыспавшиеся и усталые глаза, точно как у Олли, осунувшееся лицо обросло недельной щетиной, которая беспорядочными клочьями покрывает поразительно белую кожу.

— Мерзнешь? — спрашиваю я, втайне надеясь, что наконец-то угадал, что с ним не так, откуда эти неловкие дерганые движения, каждое через не могу, каждое на грани срыва.

— Это вопрос? — бесцветно спрашивает толмач, отвернувшись в другую сторону.

— Да, — говорю я. — У него такой вид, как будто он промерз до костей, и уже давно.

Эти мои слова продолжают тему, на которую я только что намекнул: стужа, дрова, тепло. Все никак с войной не связанное, и толмач переводит, насколько я могу судить, ничего от себя не добавляя. Но между этими двумя происходит что-то странное, офицер злится на толмача больше, чем на меня, тот оправдывается.

— Ты точно перевел? — встреваю я.

— Заткнись, — рыкает он через плечо, отвечает на новые обвинения и только потом оборачивается ко мне.

— Он не верит, что ты спросил, не мерзнет ли он.

— Тогда повтори и скажи, что я хочу показать ему кое-что.

Толмач задумывается, потом скучным ровным голосом произносит несколько слов по-русски, уткнувшись взглядом в носки своих сапог. Офицер переводит взгляд с него на меня и что-то буркает сквозь зубы. Толмач покорно кивает и снова поворачивается ко мне.

— Ты действительно финн?

— Конечно.

— Документы есть?

— Дома, на хуторе в Лонкканиеми, двадцать километров от города, на север.

Толмач переводит, в ответ — пара кивков и пара слов с фырканием.

— Что ты хочешь нам показать?

Я взмахиваю рукой, как будто приглашаю в дом Луукаса и Роозы: добро пожаловать, господа, к нам, недостойным. Офицер задумывается на миг и тут же делает знак, чтоб я шел, он пойдет следом. Мы гуськом доходим до дома, я придерживаю открытую дверь, но попусту — офицер отказывается входить в дом, пока его солдаты не обшарят его сверху донизу, боится, видно, мин или растяжек из гранат. Пока они прочесывают комнаты, я показываю ему поленницу, только что сложенную мной из остатков Луукасовых дров. Офицер сердито кивает и переводит взгляд на гору железного лома, поддает по нему ногой и через толмача спрашивает, что это такое. Инструмент и всякий скарб, который я собираюсь починить на досуге, говорю я, чтобы подкрепить почти сложившееся у него представление о моей личности.

Получив рапорт, что все чисто, офицер пожимает плечами и вместе со мной, толмачом и двумя солдатиками заходит на кухню и усаживается за хозяйский стол; я давай шустрить, варить кофе, резать хлеб; солдатики встают на пост по обеим сторонам двери. Офицер что-то говорит, но толмач не отвечает и не переводит. Офицер снова говорит что-то, похоже, то же самое.

— Что он сказал? — спрашиваю я.

— Он просил не переводить, — отвечает толмач.

— Но он же мне говорил?

Толмач говорит что-то офицеру, тот отвлекается от своих размышлений и отвечает коротко, но охотно.

— Он хочет знать — город сожжен? — спрашивает толмач.

— Чтобы вам ничего не досталось, — говорю я, — ни еды, ни крыши над головой.

— Это он понял, но боится, что это западня.

У меня перед глазами встают тени, серый поток беженцев, утекавший во время пожара по льду через Киантаярви.

— Зачем же вы тогда сунулись в западню?

Толмач снова оторопело таращится на меня, точно не веря собственным ушам, а потом вдруг как завоет на небо, боясь, видимо, что кто-нибудь примет его ярость на свой счет. Но тут часовой у дверей засыпает и грохается на пол, отчего сразу приходит в себя и встает, бормоча, видимо, извинения. По распаренным лицам солдат я понимаю, что так действует на них внезапное тепло, и протягиваю часовому кусок хлеба. Покосившись на офицера, который смотрит в другую сторону, солдатик запихивает хлеб в рот и жует его, давясь, как голодный пес. Я протягиваю кусок и его товарищу, тот сжирает его точно таким же манером, а офицер раздраженно машет рукой, и толмач смотрит на меня очень-очень внимательно и теперь уже тщательно подбирает слова.

6