— Железного лома?
Ну да, Тиммо собирался превратить его если не в золото, то уж точно в справный инструмент, который даже если не удастся продать, то всегда сгодится на таком большом хуторе, как у него, где вечно что-то нужно чинить и прилаживать, а уменьшать свой хутор Тиммо не собирается, нет.
Антти видел, что война не пощадила его друга: совсем еще молодой, а стал стариком, какая-то тяжесть в его лице, и при этом — какой-то провал, точно полынья посреди льда, и столь очевидна неуместность Тиммо в теперь уже послевоенном мире, в котором все вокруг прилежно обустраивались со счастливым щебетанием, по крайней мере, те, кто не потерял всего — близких, дома… Короче, Антти не стал спрашивать, на что Тиммо сдались ржавые железки, только кивнул и пообещал, что, когда сойдет снег и просохнут дороги, он все привезет и заодно приведет Кеви.
— Но только ты смотри не исчезай, — строго сказал Антти.
Тиммо пообещал появляться.
Той же ночью они с Хейкки ушли на север, опять по льду, провели несколько дней в Лонкканиеми, а потом Тиммо отправился с ним дальше, на его хутор у самой границы, чтобы помочь своему другу поставить новый дом.
Стены они возвели уже в начале лета и стали класть крышу и обшивать дом. Но сколько может длиться тишина? И как, в конце концов, понять, добрый это знак или зловещий?
— Граница на замке, — сказал Хейкки. — Мы ничего о них не узнаем, ни сейчас, ни позже, наверно, никогда.
— Да, — согласился Тиммо.
— Но это не так уж важно. Наверняка у ребят все нормально.
— Да, — согласился Тиммо.
— Ты только вспомни, какие они были справные, у них сроду не было столько сил, как тогда, когда они пустились в путь.
Ну а потом Тиммо вернулся домой и, по своему обыкновению, погрузился в хлопоты: то всякие полевые работы — у него ведь были луга, то чистил канавы, то валил деревья, то рыбачил, но в основном пропадал в мастерской, чинил инструмент. Ну и снова рубил дрова, конечно. Он работал сутками напролет, изматывал себя работой, лишь бы не лежать белыми ночами без сна с этими мыслями, со страхом, вопившими в тишине… Тиммо казалось, им пора бы уже развеяться; а еще должен был бы притупиться стыд, и страх, что его арестуют, а особенно — мучительный страх, что рубщики погибли: он видел, как они падали в беспамятстве один за одним у горящей избушки, и даже Антонов воздевал свои крепкие руки, жизнь человеческая мало чего стоит, но раз уж она дана человеку, тот цепляется за нее всеми доступными ему способами, часто очень трогательно, и эта трогательность отпечаталась в мозгах Тиммо; не отпускали душу жалкие доходяги, которых он по зову неслышимого гласа спас, возможно, тем и спасшись сам… а в результате, пережив войну и чудом выжив, в очередной раз оказался неприкаянным бродягой в своей собственной жизни, и теперь он сколько угодно мог пожимать плечами и дергаться, тяжесть никуда не девалась: ни ее, ни мысли эти нельзя было прихлопнуть и растереть, как он поступал с комарами и мухами, этими роящимися тварями, зудевшими вокруг его потного распаренного тела все лето от зари до зари, он избавлялся от них, только зайдя в дом или плавая в Киантаярви, скорее дрейфуя, так лениво и так редко делал он гребки, нежась в озере белыми, без сумерек, и безветренными вечерами, которых выдалось так много этим летом, истинное благословение, свет.
За зиму и весну со льда собрали пять тысяч трупов, но много тел озеро поглотило, и теперь они гнили на дне и по берегам бухт, Тиммо наткнулся на несколько, идя по лисьим следам или на вороний галдеж; черная, прежде прозрачная, вода озера помутнела, а в лесу развелось множество волков, и еще вроде как кто-то все время у него за спиной, то конь вдруг зафыркает, то тень метнется за окном, когда он поднимет глаза от тарелки с мясом; водные лилии и водоросли гладили живот и бока, когда он плавал, будто большая белая рыбина, погружаясь в то, что прежде было таким, каким создано от века — теплым, прохладным и вечным, но теперь кто-то побывал здесь — и все изменилось.
Когда наступил август, Тиммо надумал купить поросенка, поздновато в августе, конечно, но так уж сложилось. В общем, сел он на весла и двинулся на юг. Он махал веслами, и вскоре ему наскучило грести, ну и ну, обычно его это не утомляло, но в этот золотистый пресыщенный день уходящего лета, когда куда ни глянь — лес и небо… лодка нарезала и нарезала маслянисто-глянцевые складки на огромном зеркале, Тиммо греб все быстрее, руки его, обхватившие мокрые деревянные весельные ручки, потели и кровили, уключины мягко скрипели в тишине, и казалось, все это уже никогда не кончится, но ведь должно же, должно прекратиться… И тут он внезапно увидел город, бревенчато-белый город в полвысоты себя прежнего, еще стоявший на коленях, понурившийся, но готовый выпрямиться и до того невообразимо прекрасный и светлый, что Тиммо не мог не причалить, а выбравшись на берег, он застыл, тараща глаза, остро ощущая всю свою никчемность и неприкаянность… — он мог бы вскрыть письмо Суслова, но он не сделал этого, он заранее знал, что учитель написал в предсмертном письме, — то же самое, что в записочке, которую он вложил в очешник Роозы, когда они убегали в первый раз: «спасибо» — и ничего больше, не могло там быть более ничего.
Привязав лодку, Тиммо решительным шагом отправился к кузнецу, на которого набросился тогда на празднике, и сказал, что хочет извиниться и заказать кое-что, крышку на дровяной ларь, и подробно описал, что ему нужно, из какого железа, какой толщины и формы, под какие болты… Кузнец все записал, и они пожали друг другу руки, предварительно сговорившись насчет цены, и немалой, и о том, что все будет готово через неделю.