Ангел зимней войны - Страница 24


К оглавлению

24

— Финн? Ты финн?

— Я рубщик дров, — сказал я.

Он улыбнулся в заиндевелую бороду.

— Это я вижу. Стоять можешь?

Нет, этого я не мог, потому что моя нога вмерзла во что-то черное, бывшее теплым.

— А это кто? — спросил он и кивнул на остальных.

— Тоже рубщики дров, — сказал я.

11

Я мало что люблю так, как лениво просыпаться в кровати, из которой не надо вылезать, и думать про деревья, которые я срубил или, Бог даст, еще срублю, они стоят и ждут, уже помеченные мной, и светятся, наполняя меня нетерпеливым предвкушением. Но сильнее всего меня смущают те мириады деревьев, которые я никогда не срублю, а оставлю стоять, все не охваченное мною, тот лес, который окружает меня со всех сторон, по которому я мечусь, как бешеный зверь, не видя выхода, это все равно что топтаться перед закрытой дверью, искать и не находить на ней своего имени — тогда я просыпаюсь в поту, изнемогая от удушья, и дыхание не возвращается, пока я не увижу неба. Но сейчас разбудил меня скрежет гусениц, звяканье железных цепей и рев моторов, зато не слышно было ни криков, ни выстрелов, а человека, сидящего рядом со мной на раскладном стуле и коротавшего время за папироской, я видел раньше; он написал что-то на бумажке, недовольно поморщился, перечитав, обнаружил, что я проснулся, скомкал написанное и сунул бумажку в карман.

— Ну, — говорит он. — Вот и ты.

— А что пишешь? — спрашиваю я, с трудом ворочая липнущим к зубам языком.

— Ничего, — грубо отвечает он и выуживает новую сигарету. — Ты меня узнаешь?

Да, я его узнаю, вид у него более выспавшийся, но беспокойство и раздражение по-прежнему зудят в нем, как подкожный гнус, — это лейтенант Олли, сжегший город. Я лежу на походной кровати, а она стоит на сухой, утрамбованной земле в палатке с черными печными трубами, они вздымаются над брезентом, как волны над небольшой армадой лежанок, больных и санитаров, и кругом пахнет Финляндией, финским духом, финским бензином, мылом, сигаретным дымом, маслом, едой… А на мне сухая и чистая финская одежда.

— Где я?

— В Суомуссалми. Тебя допросят, как только ты оклемаешься. Хотя, по-моему, лучше бы нам с тобой… Я не думал когда-нибудь свидеться с тобой снова, честно.

— Допросят?

Он щурится равнодушно.

— Я не знаю, но они хотят разобраться, почему русские тебя не убили.

— Да какая им от меня опасность?

— Тогда их может заинтересовать, какая им была от тебя польза.

Он произносит фразу со значением, помолчав, продолжает:

— Вот я и думаю, что нам с тобой стоит обсудить кое-что заранее. Ты расскажешь мне, что ты делал эти недели, ну и как ты оказался у озера вместе с русскими солдатами. Курить хочешь?

Я поблагодарил, отказался и закрыл глаза.

— Они не солдаты, — говорю я. Но он никак не реагирует на мои слова, курит. — Что с моими ногами? — спрашиваю я, потому что не чувствую их.

— Им пришлось убрать пару пальцев на левой ноге, но ты этого не заметишь, не переживай. Твои русские друзья все живы, но отказываются говорить, глупо с их стороны, но будем надеяться, они немало хлебнули. Здесь у вас был сущий ад, да?

Я открываю глаза.

— У тебя зеркало есть?

Похоже, он ждал этой просьбы. В поднесенном к самому моему носу карманном зеркальце я вижу, что две рваные раны вдоль левой щеки зашиты, и стежки напоминают черных муравьев, нос по-прежнему скособочен, он синий и распухший, а края разодранной верхней губы скреплены чем-то вроде английской булавки. Я провожу пальцем по муравьиной тропе.

— Неплохо, — усмехается Олли. — Нос разбит, скула разбита. Тебя били?

— Да.

— За что?

— Я… — осторожничаю я, не успев сообразить почему. Вообще-то я в таких ситуациях всегда без обиняков выкладываю первое, что придет в голову. — Я не хотел сотрудничать.

— А что ты делал?

— Рубил дрова.

Он закатывает глаза.

— Отчизна ведет свою самую тяжелую войну, а ты рубишь дрова неприятелю?

— У меня не было выбора.

— Вот как. А где ты жил? Ты был пленником?

Я рассказываю все вперемежку, как приходит на ум, разыгрывая слабость гораздо большую, чем ощущаю на самом деле, и когда я наконец завершаю, вернее, изображаю заодно, что вот-вот потеряю от напряжения сознание, он тушит сигарету, пару раз говорит «так, так» и бормочет, словно опасаясь быть услышанным с соседних коек:

— Думаю, я выпущу, что ты переводил для них донесения, вся дивизия мертва, никто ничего не расскажет… Закурить точно не хочешь?

Я, не открывая глаз, еще раз говорю «нет», он поднимается, топчется рядом с койкой в своих скрипучих сапогах, потом уходит. Почувствовав себя безнадзорным, я приоткрываю глаза в надежде оглянуться по сторонам, а он стоит тут по-прежнему и радуется, что поймал меня с поличным.

— Воды! — в панике кричу я, и после долгого ожидания появляется сестричка с водой и спрашивает, как я себя чувствую, и мне приходится выхлебать гораздо больше, чем мне хочется, пока наконец Олли не задает-таки своего главного вопроса:

— Ты остался в городе добровольно, тут у нас с тобой ясность?

Я киваю.

— Ничто не может заставить меня уехать отсюда. Даже ты.

Я изобразил улыбку. Он обдумал мои слова, закурил, встал и ушел.

Уже на следующий день я снова на ногах, сытый, отдохнувший, согревшийся, лицо еще болит, но его мажут и перебинтовывают и утром, и вечером, а потеря двух пальцев на левой ноге — чистейшая ерунда, скорее уж уместно спросить, для чего я с ними родился.

На мне новые сапоги и новая, теплая одежда. Но далеко я не ухожу. Брожу по палатке, занимаю беседой раненых, это все солдаты, обмороженные или подстреленные, они стонут и во сне, и когда не спят, они просят сигарет, таблеток от боли, выпить… И я слушаю про сражения и батальоны, людей и полки, героев, победы и катастрофы.

24