Но я из кожи лез, чтобы днем мы работали как можно меньше: придумывал разные отговорки, ломал то, что нельзя было починить на месте, а только в городе, из-за этого постоянно вспыхивали скандалы с Федором.
В это утро мы в первый же заход потеряли двух лошадей, Суслов выбыл из строя, одного из пехотинцев ранили в гортань. Сержант отправился с ним в лазарет, и я тут же в небольшой ложбинке сложил костер из пяти-шести деревьев с еще не обрубленными ветками, так что самые изможденные смогли погреться и поспать на еловых лапах, пока мы с Михаилом делали вид, что работаем. До возвращения Федора мы с места не двигались, а появился он уже ближе к вечеру, когда стемнело.
Мы покончили с костром, попросту взорвав его, к дикой ярости Федора, которую он и не старался скрыть. Но, вспомнив предостережение толмача, он вынужден был отдать своим людям приказ оцепить для нас новую делянку.
Под редкие разрывы снарядов где-то вдалеке мы безо всяких проблем проделали весь трюк еще раз, следом еще, наступила уже глухая ночь, и Федор сказал: хватит, не то он сейчас окоченеет.
Мы постарались ничем не выдать своего облегчения: пусть ни у него, ни, если что, у его командиров не будет оснований сомневаться в том, кто свернул эти столь важные работы; мы разыгрывали подобную сценку каждый день; не считая мелкого вредительства, она была первое, что мы здесь взяли на вооружение.
Мы вернулись в город, к бревнам, сваленным горой наподобие гигантского, покрытого льдом муравейника. Федор окинул его взглядом, кивнул: и вправду довольно для этого чертова дня, и строем повел своих солдат в бункер: получить новые приказы или смотаться, откуда мне знать, может, даже поспать; пока мы будем колоть дрова под присмотром двоих прихвостней Шавки, они грелись у костра, глушили водку и издевались над нами; особенно доставалось Суслову, полуслепому учителю, он, кстати, сегодня гораздо дольше продержался на ногах, поскольку днем отоспался.
Так прошла неделя. Лесорубов изводили потрескавшиеся раны на обморожениях и жестокий голод; они все больше походили на живых мертвецов, среди завалов из смерзшихся заиндевелых веток, сучьев и оструганных бревен, падая, плача и теряя сознание, копошились ссохшиеся дребезжащие стручки, обтянутые человеческой кожей. Сперва я старался помочь бедолагам, но терпение быстро лопнуло, меня одолевали гнев и раздражение, наконец, я наловчился не видеть и не слышать их. Однако однажды ночью мы остались без присмотра, и я тут же, наплевав на Федора и Шавку, привел лесорубов в дом Луукаса и Роозы, обработал самые страшные раны, уложил всех на голые кровати, и рубщики уснули, не успев ни раздеться, ни дождаться еды, а мы с Михаилом сидели по углам печки и вслушивались в тишину, пока кухня медленно, но верно согревалась.
— Кофе? — спросил я.
Он кивнул, и я дал ему самому похлопотать и сварить кофе, у Михаила дрожали руки и дергалось лицо — как будто кран с водой, кофейник, печь, дрова, огонь, кофе, чашки были чем-то, что человек может получить только на небесах. Мы ели, пили, изредка обменивались жестами и всё понимали, нам не нужно было слов, на вопрос, синим пламенем горевший между этим странным пареньком и мной, на вопрос: что это все такое? — у меня все равно не было ответа. Где-то во мгле полярной ночи тарахтел самолетик, надежда русских, где-то стрелял гранатомет, видимо, финнам удалось выдвинуть вперед свою артиллерию. До всего этого нам не было никакого дела. Мы сидели сытые у раскаленной печки и улыбались друг дружке поверх пара над чашками с кофе.
Проснулись лесорубы, я кормил их тем, что было, затирухой из муки с крупой, вареньем, салом, остатками хлеба, и смотрел, как они пихают в себя еду, боясь, что она исчезнет, превратится в ничто прямо в их покореженных пальцах. Они жевали всем телом, медленно и тщательно, иногда бросая быстрые взгляды на остальных, словно впервые обнаружив, в какую компанию угодили, и кивали задумчиво, словно спросонья, в знак того, что узнали остальных, или это было вроде как безмолвное спасибо судьбе, и так медленно, так медленно насыщались они и кивали своими вшивыми головами… И когда я все же прервал эту кормежку, они взглянули на меня как-то по-собачьи и послушно разбрелись по кроватям, спать дальше, опешив, что их не гонят на улицу, за окном ведь развиднелось, да?
Но я собрался подержать их сегодня в тепле.
Днем мы с Михаилом выбрались из дома, от Илюшина мы прятались, но остальным нарочно мозолили глаза, пристроившись рубить дрова для полевой кухни, которой командовал Шавка. Ему было не до нас: готовился новый прорыв, народ метался туда-сюда, хаос, шум — и копоть. Мы убрались восвояси, едва стемнело.
А дома Михаил бухнулся на колени и стал меня благодарить, потом снова залез в теплую кровать Роозы и провалился в беспамятство; он занял половину супружеской кровати, рядом спал Суслов. Глядя на храпящего учителя, я вдруг вспомнил, что несколько лет назад после болезни у Роозы начались проблемы с глазами. Я принялся обшаривать дом, залез в те комоды и шкафчики, куда прежде не совался, и нашел в гостиной то, что искал: расшитый очешник, а в нем очки с такими сильными стеклами, что, надев их, я чуть сознание не потерял.
Я вернулся с ними к Суслову, разбудил его. Не сразу, но он открыл глаза, и я попросил его надеть очки. Он подчинился, захлопал глазами, улыбнулся и снова уснул, прямо в очках. Я осторожно снял их с него и положил на ночной столик сбоку от очешника.
Такие дни выпадали нам нечасто. Но были и другие чудеса. После упомянутого прорыва времянку рубщиков эвакуировали, ночь они проспали на улице, а когда наутро я предложил Шавке отправить их в дом Луукаса и Роозы, он лишь повернул ко мне свое квадратное лицо, посмотрел и ответил как и в прошлый раз: если мы хотим погибнуть, то он здесь ни при чем. И с той поры мы завели правило при всяком удобном случае оставлять плаксу-учителя и другого слабака, Родиона, спать дома, пока мы уходим на работы.